Б

Будущее социологии – в верности традициям схоластики

Многие из нас уверены, что социология — это простой подсчет соотношения довольных и недовольных граждан в отдельно взятой стране. Социолог Виктор Вахштайн не просто опровергает это заблуждение, в его интерпретации социология — это искусство поиска смыслов

Мы говорили недавно с Валерием Федоровым о будущем социологии, он рисует его в очень ярких красках. Говорит, социологи отходят от живого общения с людьми. У них теперь есть big data, анализ поисковых запросов, мониторинг интернет-активности потребителей и чуть ли не возможность заглядывать дронами в окна. Благодаря этому исследователи могут знать о людях лучше, чем они сами о себе.

В связи с этим у меня к тебе два вопроса: спровоцировали новые технологии кризис академической социологии? И есть ли понимание, как она станет меняться в этих условиях?

Хорошие вопросы. Но чтобы на них ответить, нужно сначала определиться – что мы вообще называем «социологией»?

Мы с Валерием Федоровым считаем социологией очень разные вещи. Я готов обсуждать социологию только как научную дисциплину. Поэтому я отказываюсь называть социологией опросы общественного мнения. Они не являются социологией по определению: это «polls» – совершенно другая практика. Маркетинг также не является социологией, хотя использует социологические инструменты.

Социология как наука — это не вопрос сбора данных и не вопрос самих цифр, транскриптов или наблюдений. Это вопрос теории: на что мы опираемся, когда формулируем вопросы, как мы интерпретируем ответы, прирастает ли в итоге научное знание.

Социология — это модель мышления, которая позволяет видеть и объяснять взаимосвязи, «невидимые» для других дисциплин и необъяснимые с точки зрения здравого смысла. Она предлагает способы описания того, чем является феномен «икс» в данный конкретный момент, почему он возникает именно в контексте феномена «игрек» и как они связаны. Короче говоря, если человек проводит опрос удовлетворенности жизнью, чтобы потом сказать: «Даже в кризис россияне не теряют присущего им оптимизма! Уровень счастья достиг рекордных 78%…» – он не социолог. Социолог проводит опрос, чтобы проверить «гипотезу Истерлина»: между удовлетворенностью жизнью и доходом нет взаимосвязи, а между удовлетворенностью жизнью и образованием – есть. (Кстати, по нашим данным она и правда есть, только обратная: в Штатах более образованные люди более счастливы, в России – более несчастны.)

Социология — это модель мышления, которая позволяет видеть и объяснять взаимосвязи, «невидимые» для других дисциплин и необъяснимые с точки зрения здравого смысла

Наиболее точное определение того, что такое социология — это язык. То, что позволяет описывать и объяснять этот мир.

И если говорить о социологии как о языке, вопрос «Чем будет социология через 30 лет?» нужно переформулировать так: «Кто тот человек, который всерьёз на этот вопрос станет отвечать?»

У меня есть только две версии, кто это может быть.

Во-первых, политик. По долгу службы он вынужден говорить людям: «через 30 лет у нас будет то-то». Напоминает замечательную фразу Карлиса Улманиса — был такой полудиктатор в межвоенный период в Латвии. После провозглашения независимости, его спросили: «В чем будущее страны?». Он ответил: «Будущее страны – в телятах». (Ответ «будущее социологии в big data» — по сути то же самое). Потом, правда, оказалось, что будущее Латвии было не в телятах, а в немецких и советских танках, но это выяснилось гораздо позже.

Второй человек, который всерьез может задаваться таким вопросом — венчурный инвестор. Ему нужно вовремя понять, во что стоит вложиться сейчас, потому что через 30 лет это будет мейнстримом. Он пытается сыграть на опережение тренда и заработать на этом.

Есть люди, для которых социология является формой венчурных инвестиций – например, представители поллстерских компаний. Поэтому они будут вкладываться в дроны, чтобы заглядывать в окна. Или в покупку гугловских данных и учить сотрудников работать с ними и писать алгоритмы, «позволяющие понять про людей больше, чем они знают про себя сейчас».

Есть люди, для которых социология является формой венчурных инвестиций. Поэтому они будут вкладываться в алгоритмы, «позволяющие понять про людей больше, чем они знают про себя сейчас»

Но поскольку социология как наука не является ни формой политики, ни формой венчурных инвестиций, этот вопрос лишён позитивного ответа. Человек, который отвечает на него: «Через 30 лет мы будем проводить опросы при помощи телепатических транзисторов» – просто политик, продающий легковерному электорату-заказчику продукты своего больного воображения. Тот же, кто отвечает: «Через 30 лет опросы будут не нужны, потому что всю информацию мы будем получать из big data», пытается повлиять на рынок, чтобы оправдать уже сделанные инвестиции. И в том, и в другом случае за разговорами о будущем стоят вполне конкретные интересы в настоящем. Все, что мы можем как ученые, – это проанализировать, что сильнее всего влияло на трансформацию социологического языка в недавнем прошлом, и что влияет на нее сейчас.

И что же это?

Здесь есть три фактора. Один из них внутренний – самый главный, эндогенный фактор. И два внешних.

Первый внешний фактор – технологизация методов. Благодаря ей, к примеру, сегодня «телефонники» вызывают больше доверия, чем «поквартирники». Хотя всегда было наоборот. Потому что системы вроде CATI (Computer Assisted Telephone Interview) сами генерируют телефонные номера, по которым звонит интервьюер, записывают все интервью, не позволяют «дозаполнить» анкету, если респондент бросил трубку в процессе. Больше технологического контроля – больше доверия. Но повлияли ли все эти технологические новшества на логику интерпретации данных? Нет. Я бы оценил значимость «методического» фактора в развитии социологии процентов в десять.

Может быть big data всё же что-нибудь изменила, учитывая немыслимый ранее объём новых данных?

Big data ничего не изменила.

Если мы заполучили в своё распоряжение гигантские массивы данных, это еще не означает, что мы стали иначе их интерпретировать. Поэтому все разговоры про big data как революцию в социологии — это разговоры методистов, которые просто пытаются повысить собственную значимость. Технологизация методов влияет на то, с чем мы будем работать, но не на то, как мы будем объяснять.

Хорошо. Какой второй фактор влияет на социологическое мышление и исследования?

Второй внешний фактор — это изменение самого объекта.

Мы изучаем разные формы солидарности, факторы социального порядка, типы действий и взаимодействий. Они меняются. Скажем, появляются новые типы социальности, порожденные взаимодействием с техникой. И как только возникает какой-то новый объект, часть коллег начинают пророчествовать: «Вы понимаете, теперь у каждого ребенка в руках смартфон. Поэтому у нас теперь совершенно другое общество!». Нет, серьезно… Социология — это дисциплина, которая сумела не заметить – не то, что интернет и смартфоны – Вторую Мировую войну. Это не шутка.

Все разговоры про big data как революцию в социологии — это разговоры методистов, которые просто пытаются повысить собственную значимость

Посмотри, как повлияла Вторая мировая война на другие дисциплины: экономика переосмыслила тезис о рациональности. Даниэль Канеман вообще выдал, что после Второй Мировой войны, когда мы видели такую абсурдную иррациональность человечества, говорить о рациональном экономическом поведении просто тупо. Произошла ревизия идеи аксиоматического допущения о рациональности человеческой природы. В психологической теории – колоссальные сдвиги, связанные с влиянием экзистенциальной философии, попыткой психологически объяснить феномен концлагерей и т.д. То же самое в психологии было и после Первой Мировой: Фрейд, например, заменил в своей теории инстинкт самосохранения стремлением к смерти, прямо противоположным концептом.

А социология? Она просто проигнорировала факт Второй мировой войны. (Пожалуй, за исключением неомарксистов). У нас структурный функционализм в качестве основного языка описания мира благополучно просуществовал до 60-х годов.

Поэтому я бы не стал преувеличивать значение для социологии технологических перемен. Ты же не думаешь, серьезно, что интернет — более важное изменение, чем Вторая Мировая война?

Так что на долю изменений объекта исследования я бы оставил 20% итогового результата. Тот факт, что у нас появились новые формы социальности, вообще не говорит ни о чем. Потому что интерпретироваться и анализироваться эти новые формы будут ровно в тех моделях и на тех теоретических языках, которые сформировались за 50-100 лет до появления этого объекта.

Георг Зиммель назвал оптикой социолога способность увидеть общую социальную форму у совершенно разных, на первый взгляд, явлений

Да, у нас теперь появляется огромное количество работ про дроны. Кстати, есть замечательная работа Хью Гастерсона 2015 года, которая посвящена антропологии дронов. Но как эти дроны будут описываться? На каком языке? В одном случае, это будет язык Фуко, а в другом — классическая социология техники. Способы интерпретации появляются в социологии гораздо раньше, чем само интерпретируемое. Способы интерпретации не меняются ни из-за изменения метода сбора данных, ни из-за появления нового объекта.

70% источников реальных изменений в языке социологии — они эндогенные, внутренние, порожденные отказом от одних способов мышления и утверждением других.

Собственно, в 1896 году Георг Зиммель написал письмо Селестену Бугле, соратнику и ученику Дюркгейма, где он говорит, что оптика социолога – это способность увидеть общую социальную форму у совершенно разных, на первый взгляд, явлений. Потому что по Зиммелю, социальным явление делает его форма, а не содержание. По содержанию оно может быть любым – психологическим, экономическим или историческим – а способность собственно социологического объяснения состоит в выделении устойчивых форм. Поэтому сегодня мы во взаимодействии человека и робота обнаруживаем те же устойчивые социальные формы, что и во взаимодействии людей.

Появляется, например, система ACTI, когда роботы берут интервью по телефону и люди не понимают, что их интервьюируют роботы. Это будет прорыв для методистов! Представляешь: самообучающийся искусственный интервьюер на нейронных сетях – зарплаты не просит, анкеты не подделывает… Но нам все равно. Мы можем изучать эту коммуникацию и при этом всё равно будем использовать теорию фреймов, которая описывает, как устроено социальное взаимодействие, вне зависимости от того робот с тобой разговаривает или нет.

Ключевое изменение происходит через изменение философской интуиции, через переосмысление того, что такое связь, что такое солидарность, что такое доверие, что такое смысл

Так что ключевое изменение происходит через изменение философской интуиции, через переосмысление того, что такое связь, что такое солидарность, что такое доверие, что такое смысл. И вот когда у нас начинаются серьезные изменения в этих вещах, социология начинает мутировать. Когда Альфред Шюц привнес в социологию новое понимание смысла действия (взятое из философии Гуссерля и Джеймса) и начался взлет микросоциологии, социологии повседневности – мы назвали это «феноменологической революцией». Когда нечто подобной сделали представители философии языка – мы назвали это «витгенштейнианской революцией». Это действительно были революции, потому что они изменили саму идею «социального».

Интернет — не революция. Big data — не революция.

Хорошо. Тогда, если мы обозначили границы игрового поля, расскажи, какая на нём происходит игра?

Основная игра сейчас разворачивается на двух фронтах. Вернее, есть один фронт и множество локальных очагов.

Главная линия фронта – это вопрос о природе социального порядка. Это ключевой вопрос фундаментальной социологии, «гоббсова проблема»: как так получилось, что люди до сих пор не поубивали друг друга.

Локальные очаги связаны уже не с фундаментальной, а с прикладной теории. Есть множество субдисциплин, в которых сегодня выковываются новые аксиомы и новые интуиции. Они могут привести к революциям в мышлении, а могут и не привести. Это напрямую зависит от того, какая из субобластей социологии на какое-то время окажется лидером и получит возможность производить интуиции и концепты, которые потом станут фундаментальными.

Классический пример: конец 19 – начало 20 века – «социология города». Сложно найти хотя бы двух классиков нашей дисциплины, которые бы не занимались проблематикой города и городской жизни. Поэтому в городских исследованиях и теориях начинают формулироваться вещи, которые потом станут общесоциологическими уже безотносительно городов.

Ключевой вопрос фундаментальной социологии, «гоббсова проблема»: как так получилось, что люди до сих пор не поубивали друг друга

Потом «социология повседневности» — это уже 60-е. А потом уже в 80-е вдруг неожиданно такой областью становится «социология техники», которая до этого была важным, но не сказать, чтобы главным наследником великой философской традиции.

Сегодня то, с чем мы имеем дело в социологической теории — это производная от «социологии техники». Образцовый пример того, что каждая теория среднего уровня в социологии пытается стать фундаментальной.

Дальше, собственно, начинается борьба за определение аксиоматического ядра дисциплины. И здесь множество интересных битв. Я думаю, что следующая битва связана с социологией тела и биомедицины.

Что именно она должна объяснить?

Дать новый ответ на вопрос о границах и природе социального мира. Объяснить, что является константой, а что – переменной в социальных отношениях киборгов, которыми мы все немного становимся.

Ты перечислил несколько этапов и назвал временные сроки, в которые они укладываются — это 30-40 лет. Мы сейчас постоянно слышим, что темп жизни увеличивается, соответственно, если говорить об этой новой аксиоматике, новом методе, насколько он быстро станет актуальным и насколько он задержится?

Самый простой способ проследить эту смену вех — это смена базовой метафоры. Меняется корпус языков, определяющих, что такое социальность, связи, солидарность, порядок, действие.

Социологией тела и биомедицины должна будет объяснить, что является константой, а что – переменной в социальных отношениях киборгов, которыми мы все немного становимся

Условно говоря, в конце ХХ века мы отказались от понятия «общество», а аксиоматика при этом не изменилась. Социолог сегодня не может говорить слово «общество», не покраснев и не поставив его в кавычки, подобно тому, как психолог не может произнести слово «душа». При этом неважно, от чего мы отказываемся и что приобретаем, важна та базовая метафорика, которая позволяет нам фокусироваться на своем объекте определенным образом.

И если говорить о смене доминирующих метафор, я не вижу, чтобы у нас происходило ускорение — те же самые 30-40 лет. Это связано с чередованием поколений. Темп жизни ускоряется, а смена поколений — нет.

А в связи с тем, что сейчас все говорят, что продолжительность жизни может увеличиться, получается, этот срок вообще может растянуться?

Есть ещё вопрос пенсионного возраста. Твоя продуктивная жизнь не тождественна биологической, которая да, может увеличиться, а первая наоборот, сократиться. Как мы отлично знаем, люди предпочитают отключать мозг чуть раньше, чем перестают получать зарплату. Так что эта ритмика, подозреваю, сохранится.

Когда формулируется новая аксиоматика, ей нужно лет 20 для того, чтобы предъявить себя на рынке идей. Когда она завоевывает убедительность, вещи, которые казались предыдущему поколению само собой разумеющимися, перестают быть таковыми для новых исследователей.

Люди предпочитают отключать мозг чуть раньше, чем перестают получать зарплату и эта ритмика сохранится

«Есть общество и у него есть структура» — это само собой разумеющееся высказывание для людей старше меня на 30 лет. А в России оно до сих пор убедительно для исследователей общественного мнения.

Но сегодня для любой нормальной научной дискуссии это высказывание является в высшей степени неочевидным. И я не думаю, что эта динамика подвержена какому-то серьезному пересмотру в ближайшее время. Там нет экспоненциального роста.

Ты говоришь очень современные вещи, но при этом я смотрю в твои глаза и вижу добротное академическое ретро. И вспоминаю, что когда в детстве читал «Имя розы» Умберто Эко, мне очень запал в душу образ монаха Вильгельма Баскервильского, который зачитывался фолиантами в библиотеке монастыря в тот момент, когда за окном шла очередная религиозная разборка и народ резал друг друга почём зря. В моем представлении это всегда был образцовый образ ученого и методолога.

С другой стороны, я являюсь заложником новостных заголовков и сюжетов. В твоём мире есть размеренная смена научных поколений и чередование концепций. В моем — Трамп, обезумевшие от голода и страха сирийские беженцы, ИГИЛ, арабы, которые пугают своим видом добропорядочных немок, и так далее. И вроде как вся ваша европейская цивилизация, как нас убеждает российское телевидение, летит сегодня в тартарары. Кажется, в таких условиях вам следовало бы как-то мобилизоваться и ускориться.

Вот что-что, а всё это нам совершенно безразлично.

В первой части вопроса ты упомянул традицию схоластического знания. Ты абсолютно прав.

Потому что можно сколько угодно говорить о том, что социология должна реагировать на современные вызовы, просвещать неразумное общество, но по большому счёту никаких определённых и положительных результатов такая деятельность не даёт. Когда ещё вчера ты был Юрген Хабермас, а сегодня комментируешь что-то про Трампа, ты сильно сдаёшь свои позиции как ученый. Или Джефф Александер, который рассказывает теперь про Обаму. Всё-таки имя в науке зарабатывается тем, что человек создаёт определенный язык или меняет определенный способ мышления. Трамп не меняет способ мышления. И в этом смысле, конечно, схоластика — наше всё.

Потому что социологи, комментирующие Трампа или сирийских беженцев, продолжают использовать те же самые модели мышления, которые узнают в стенах библиотек.

Простой пример: одно из моих любимых исследований израильских социологов показывает, что существует и воспроизводится устойчивая зависимость между наличием высшего образования у террориста-смертника и численностью его жертв. То есть, более образованные террористы-смертники убивают в среднем существенно большее количество людей.

Вопрос: что курил человек, который решил собрать большой массив данных и замерить корреляцию между наличием высшего образования и результатами терактов? Тема выбрана актуальная и «горячая», но при этом сама работа абсолютно гоббсовская. По моделям интерпретации, по моделям концептуализации, по моделям создания инструментов — она родилась в библиотеке, а не из журнальных заголовков.

Можно сколько угодно говорить о том, что социология должна реагировать на современные вызовы, просвещать неразумное общество, но по большому счёту никаких определённых и положительных результатов такая деятельность не даёт

Или другой пример. Возьмем с одной стороны связь между установками в отношении техники (ты, кстати, веришь, что научно-технический прогресс позволит в отдаленной перспективе решить основные проблемы человечества?) и конкретными повседневными практиками обращения с ней (сколькими приложениями на смартфоне ты пользуешься?). А с другой стороны посмотрим на связь между этими установками и другими коллективными представлениями: мировоззренческими, политическими религиозными.

Мы сделали такое исследование в прошлом году и обнаружили любопытную взаимосвязь: российские технооптимисты как те вегетарианцы, которые не едят мясо не потому, что любят животных, а потому что ненавидят растения. Они ратуют за внедрение робота-судьи не потому что верят в технику, а потому что технике они доверяют больше, чем нашим судам. Чем ниже уровень доверия институтам – судам, больницам, банкам, муниципалитетам – тем выше уровень доверия технике. Поэтому банкам сегодня рационально вкладывать деньги в технологизацию взаимодействия со своими клиентами, потому что финансовым институтам человек не доверяет, а вот если эта коммуникация реализована через технологии — как ни странно, уровень доверия растет.

Но почему вообще появился вопрос связи между доверием к политическим институтам и доверием к технологиям? Это вопрос классической социальной теории: вспомни 13 главу «Капитала» Маркса. Поэтому, конечно, идеи как таковые появляются в библиотеках, в башне из слоновой кости. Если результаты их приложения к миру востребованы кем-то еще – бизнесом, властью, медиа – хорошо. Если нет – еще лучше.

Секундочку! Ты же некоторое время назад сожалел, что социология не заметила Вторую Мировую войну и говорил, что это плохо!

Это не плохо. Наоборот, я считаю, что это – высший комплимент социологии.

И 11 сентября тоже не заметила?

Абсолютно. Кто-то что-то написал, но никто не воспринял это в качестве рубежного события, требующего серьезного изменения нашего словаря.

И зачем, спрашивается, тогда вы нам нужны?

Абсолютно не нужны. Вы нам, впрочем, тоже не очень.

Важно понять: социология не может быть нужна никому, кроме самой себя. Это не что-то, что кому-то что-то дает.

Социология не заметила Вторую Мировую войну и 11 сентября 2001 года. Кто-то что-то написал, но никто не воспринял это в качестве рубежных событий, требующего серьезного изменения профессионального словаря

Она может обманывать огромное количество людей, в том числе во власти, прикидываясь очень полезной дисциплиной, и мы все это периодически делаем. Тогда мы говорим: «Есть свежие данные про технику и доверие институтам. Не хотите немножко?». Практически как дилер, который говорит постоянному клиенту: «Есть свежий крэк». Но есть 100% увлечённые торговцы наркотой, которые рассказывают про дроны к окнам и прочее. А есть такие, кто говорит себе: «Ну ладно, торганули крэком, теперь пора в библиотеку – у нас там гоббсова проблема не решена».

Получается какой-то социологический дзен. Вышли люди толпой на улицу — социолог не может об этом сказать что-то однозначное, понятное и полезное. Не вышли люди туда, где их ждали чиновники – тоже не может ответить, почему не вышли. Так получается?

Социологический дзен или искусство ухода от газетных заголовков. Но любая наука – это именно про «искусство ухода».

Социология может ответить про довольно многое, просто она не должна этого делать как социология. Социолог, конечно же, может прийти и сказать: «Вы знаете, это был серьезный поколенческий сдвиг». И все такие: Б-же, да! Это был поколенческий сдвиг!» Или социолог может включить Пелевина: «Вы знаете, это тот случай, когда медийный образ стимулировал политическую активность». И все такие: «Конечно! Медийный образ! Надо срочно заняться медиа!»

Но это всегда форма обмана. Потому что всё, что происходит сейчас в плане интерпретации некоторых событий — это такая война ничем не обоснованных экспертных мнений. Социологи могут принять участие в этой войне, но они не могут говорить: «Как социологи, мы знаем — это был поколенческий сдвиг». Это будет глубокомысленное экспертное или консалтинговое замечание, не основанное на результатах нормальных исследований.

Другое дело, что в какой-то момент это экспертное наблюдение действительно может становиться релевантным.

Классический сюжет с нашим «Евробарометром», когда мы после Болотной начали серьезно смотреть по репрезентативным выборкам, что, собственно, объединяет тех людей, которые принимали участие в протестах в разных городах России, пытаясь найти устойчивый предиктор: классовое положение и так далее. Их не было. Нет ни одной объективной классовой или социально-демографической характеристики, которая бы позволяла с достаточной долей статистической вероятности сказать: «Вот это — таргет-группа Болотного протеста». Нет.

Социология может быть фундаментальной (в башне из слоновой кости) или прикладной (торгующей осколками этой слоновой кости по подворотням), но и та, и другая довольно далеки от экспертизы

Но это не помешало огромному количеству социологов цинично заявить: «Всё дело в том, что появился новый средний класс, у которого другой уровень притязаний и другой уровень требований к власти. Нужно принять во внимание, что сформировалась новая социальная группа. Мы вам сейчас расскажем про эту социальную группу. Кстати, у вас есть 15 миллионов?».

То же самое произошло в этом году. Журналисты придумали, что на акции протеста вышли толпы молодежи. Стали звонить социологам. А те, вместо того, чтобы честно сказать – «У нас нет таких данных» – повторили старую песню: «Сформировалась новая поколенческая группа! Они родились с пальцем на смартфоне, сидят в социальных сетях и чем-то пудрят носы. Дайте нам денег, и мы все расскажем про новое поколение Z!». Социология может быть фундаментальной (в башне из слоновой кости) или прикладной (торгующей осколками этой слоновой кости по подворотням), но и та, и другая довольно далеки от экспертизы.

Значит ли это, что нам в принципе не интересны протесты? Нет, конечно интересны. Как пример конвертации социального капитала в политическую мобилизацию. Как иллюстрация конфликта двух объяснительных моделей – субстанциалистской (где есть устойчивые социально-демографические или классовые характеристики, которые объясняют поведение) и диспозиционистской (где есть формы поведения, которые объясняют появление и исчезновение социальных групп). Но это предельно далекие от актуальных событий вопросы. Это наша война. Она никому, кроме нас, не интересна. И слава Б-гу!

Беседовал Илья Переседов


Виктор Семенович Вахштайн

Окончил факультет психологии Пензенского государственного педагогического университета в 2002 г. В 2003 году получил степень MA in Sociology Университета Манчестера. В 2007 г. стал кандидатом социологических наук.

Декан факультета социальных наук Московской высшей школы социальных и экономических наук (МВШСЭН), декан философско-социологического факультета РАНХиГС при Президенте РФ; заведует кафедрой теоретической социологии и эпистемологии РАНХиГС при Президенте РФ; возглавляет Центр социологических исследований РАНХиГС и Международный центр современной социологической теории МВШСЭН.

С 2011 г. является главным редактором журнала «Социология власти».

interrobang